Незадолго до запуска платформы мы решили более подробно поговорить о том, как мы понимаем ее задачу, а также поделиться проблемами, с которыми сталкивались при работе над нашим первым выпуском. Что кроется под названием EastEast, какие пути самоидентификации выбирает каждый и каждая из нас, почему мы хотим и можем говорить о Востоке и с позиции Востока, что мы считаем важным и о чем спорим на еженедельных созвонах в Zoom — приоткрываем для вас внутреннюю кухню нашей редакции.
КИРИЛЛ РОЖЕНЦОВ:В связи с названием EastEast у меня в голове все время возникает образ компаса. На нем между востоком и югом, помимо юго-востока, обозначены еще и промежуточные направления: востоко-юго-восток, юго-юго-восток. И мне кажется, что «восток-восток» — это метафорическое и географическое направление, стремящееся к такому востоку, как его привыкли определять или фиксировать, но никогда с ним не совпадающее до конца. И в этом зазоре появляется возможность неоднородности, рождается множественность.
НАСТЯ ИНДРИКОВА:Если брать твою метафору с компасом, я определяю для себя EastEast, скорее, как некое движение.
ЛЕСЯ ПРОКОПЕНКО:Я еще подумала, что, помимо направления, Восток в данном случае — это еще и место, откуда происходит движение в данном направлении. Поэтому он и дублируется в названии.
КИРИЛЛ:Мы с востока смотрим на восток?
ЛЕСЯ: Ну да, мы же «на Востоке».
КИРИЛЛ: Я, кстати, никогда не воспринимал это таким образом. Например, я родился в Марий Эл, это национальная республика в Поволжье, которая часто экзотизируется: был фильм «Небесные жены луговых мари» Алексея Федорченко, например; были художественные и исследовательские проекты, посвященные марийцам и их традициям, которые пытаются в регионе сейчас реконструировать. Я частично сам мариец, но вырос не в глубинке, а в Йошкар-Оле — довольно депрессивной провинциальной столице, где всего этого этнического своеобразия никогда не видел. А потом переехал в Москву и, потребляя унифицированные американские и западноевропейские медиаформаты, не наблюдая ничего, что можно было бы идентифицировать как «Восток», никогда себя, Марий Эл, или Россию с Востоком не соотносил. Возможно, проблема как раз в том, что доминирующее представление о Востоке очень клишированное, и в моем непосредственном опыте не было ничего, что я мог бы с ним сопоставить. Но, может быть, эта множественность, о которой мы пытаемся говорить и которая заложена в названии проекта, поможет и мне самому отыскать новые образы, соответствующие той реальности, которую я вижу вокруг. Поможет найти себя в Востоке и Восток для себя.
ФУРКАТ ПАЛВАН-ЗАДЕ:Для меня Восток — это родная среда, которая всегда рядом. При этом сейчас я нахожусь на постсоветской периферии, где, по разным историческим обстоятельствам, в культуре все очень переплетено. Мой папа — советский человек и, скорее, агностик, мама — верующая, пять раз молится. Вопроса о том, Восток это или Запад, никогда не стояло, это просто часть моей идентичности. Мне кажется, это универсальная штука. Можно посмотреть на этот вопрос как-то легко, не с точки зрения колониальной травмы: есть часть твоей идентичности, которую ты можешь назвать восточной, и часть, которую ты можешь назвать западной. На мой взгляд, это универсальная ситуация, так же как можно сказать, что у твоего гендера есть женская и мужская составляющие. Мне тоже кажется важной мысль о том, что мы смотрим на восток, находясь на Востоке.
ЛИЗА ФОКИНА:Это не моя мысль, но именно так я себе представляю миссию EastEast, хотя звучит это, возможно, радикально: это соединение осколков культурного сосуда, разбитого гегемонией западной цивилизации. Как визуальный пример вспоминается работа Ай Вэйвэя «Роняя вазу династии Хань». Но сейчас задача не в том, чтобы все эти осколки снова собрать в какой-то сосуд, а в том, чтобы дать им возможность создать свою форму, в то же время угадывая части общего.
КСЕНИЯ ПЕТРОВА:Меня всегда как-то веселило, что для нас, условных москвичей, Восток — это, скажем, Китай с драконами и фонариками, а для европейцев и американцев Москва — вполне восточная столица. Издалека жители России для них не менее «экзотические», чем китайцы. Еще любопытно, что «восточным» зачастую называли то, что «прогрессивным» западным людям очень хотелось, но было нельзя: одалисок, колдовство, опиум, интриги, необузданную роскошь, чувственность, золото, шелк — все такое. Мне кажется, вне зависимости от текущего места жительства и происхождения важно принять и полюбить «восточное» в себе.
«Восточным» зачастую называли то, что «прогрессивным» западным людям очень хотелось, но было нельзя
БЕН УИЛЕР:Я рос на Северо-Западе США, у тихоокеанского побережья, и в детстве мне казалось, что Восток — это в какой-то степени всё, что находится за пределами моего дома: начиная с того, что лежит непосредственно на востоке, всей страны и восточного побережья США — а это уже были места для меня чужеземные, — затем через Атлантику — к Европе, Африке, Азии, а затем через Тихий океан — обратно ко мне, на запад. Моя мама выросла в том же городке, и в детстве, прогуливаясь по пляжу, она находила любопытные шарики из зеленого стекла, которые выносило иногда волнами на берег. Оказалось, что это японские буи, которыми пользовались моряки. В шторм их уносило течением, а потом, спустя какое-то время, они пересекали Тихий океан и оказывались на пляжах нашего городка. Когда я был ребенком, они казались мне драгоценными реликвиями с какого-то неизвестного востока, хотя на самом деле их принесло волнами с запада. В некотором смысле, в противоположность Фуркату, моей родной средой был Запад: западное побережье, тихоокеанский северо-запад, американский запад. И все редуцирующие образы Востока, на которых я воспитывался, были тем, что впоследствии я вынужден был подвергнуть сомнению и забыть.
ЛЕСЯ: Есть одно понятие, которое мне очень нравится, — дезидентификация. Недавно оно снова попалось мне. Изначально я вычитала его в повести Пресиадо Testo Junkie. Позже, в 2018 году, я была на кураторском воркшопе Берлинской биеннале, где мы как раз интенсивно обсуждали разные вопросы принадлежности и (де)колониальных ситуаций с участниками из стран и Африки, и того, что называется Ближний Восток, из Латинской Америки, из Восточной Европы. Как раз тогда мы это понятие — разотождествление с принадлежностью к каким-то границам — вспомнили и много обсуждали. И вот недавно исследовательница, которая курировала этот воркшоп, Антония Маяча, написала в своей новой статье о дезидентификации: но она ее объединила с принадлежностью и сформулировала такой гибрид, как «дезидентифицированная принадлежность» (disidentified belonging). Для меня долгое время было и продолжает быть важным оспорить понятие национальной идентичности. И поэтому мне стало очень интересно, как, с одной стороны, пройти через это разотождествление и в то же время осознавать свои сложные корни, свое родство с определенными территориями. Эта «дезидентифицированная принадлежность» мне кажется очень ценным инструментом. В какой-то момент у меня появилось желание спорить с навязываемой статичной «украинской идентичностью», которая воинственно отстаивает свою квази-«западность» в противовес бывшему СССР: она всегда казалась мне очень синтетической и постепенно меня стала интересовать эта возможность множественности, о которой мы говорим. Но я думаю, что важно совместить отказ от подобных категорий с некоей материальностью. С тем, например, как Оксана Тимофеева описывает землю, как она говорит о принадлежности.
НАСТЯ: Можно я еще вопрос задам? Помните, месяца полтора назад у нас была внутренняя дискуссия про дихотомию центра и периферии? Мы решили, что не хотим работать в рамках именно этой оппозиции, что мы вообще не хотим думать о том, где центры, а где периферии, что это для нас вообще неактуально…
ФУРКАТ: Я бы не сказал, что мы тогда так решили и никогда больше не будем так мыслить. Надо понимать, что само понятие периферии возникло в определенных исторических обстоятельствах и имеет определенные коннотации. К этому нужно относиться, с одной стороны, критически, а с другой — с юмором. Я, например, сам воспринимаю свою страну как периферийную. В то же время для меня как исследователя, редактора, намного интереснее то, что происходит не в центре. Мне кажется, мы не то чтобы решили, что не будем мыслить в этой логике, — мы так или иначе мыслим такими категориями. Да, их необходимо расшатывать. Но, возможно, сперва было бы хорошо осознать, что есть центры и периферии. Я не уверен, что многие люди в принципе понимают, что есть центр капиталистической системы, а есть страны, которые его обслуживают, — это неочевидная картина мира.
ЛИЗА: Согласна с Фуркатом, что периферия сложнее и непредсказуемее, чем центр. Во времена школьной жизни в родном городе Кинешме, это Ивановская область, мне казалось, что жизнь в провинции подразумевает определенную форму отсталости. Здесь все немного сложнее, как мне кажется, и если бы не было мотивации обладать инструментарием центра, то не возникло бы стремления к критическому осмыслению жизни вне его. В то же самое время периферия производит какие-то неожиданные духовные и интеллектуальные потенции, которые центру, живущему зачастую в рамках определенных клише, просто недоступны. Вообще оставаться любопытным, кажется, лучшая стратегия.
Оставаться любопытным, кажется, лучшая стратегия
БЕН: Возможно, это просто мое прочтение названия EastEast, но мне кажется, что и повторение, и двусмысленность в нем взывают к любопытству читателя, они действуют как вызов следовать за нами в еще не обозначенные места — прокладывают маршрут из центров к перифериям с разными остановки на этом пути.
ЛЕСЯ: Еще мне кажется, что понимание центров и периферий всегда зависит от места, из которого о них говорят. С 2013 года я делаю разные вещи для Института публичного искусства, который проводит ежегодные встречи в Шанхае. У Института публичного искусства есть деление мира на регионы, и оно меня в какой-то момент очень впечатлило, потому что это не то, как подобное деление представили бы где-нибудь в Германии, а тем более в Америке. Мир делится на такие регионы, читаю: Евразия; Западная, Центральная и Южная Азия; Восточная и Юго-Восточная Азия — это три региона; Океания; Латинская Америка; Северная Америка; Африка. Я — специалист из региона Евразия.
ФУРКАТ: Евразия — это Центральная Азия и Восточная Европа?
ЛЕСЯ: Я представляю регион Евразия целиком. Восточная Европа никого не интересует!
НАСТЯ: Я сейчас подумала, что интереснее, наверное, быть не гражданином мира, а центром, который смотрит на все, что его окружает, — это очень приятное чувство. Мне иногда очень приятно ощущать, что я тут хозяйка и все устроено так, как я хочу, потому что я москвичка и выжимаю соки из несчастной России. Именно поэтому с этим чувством тяжело бороться.
ЛЕСЯ: А что если такое чувство выработать вне зависимости от того, где ты находишься? Мне кажется, это довольно эффективно. Конечно, очень удобно, когда место определяет тебя как центр. Но есть еще много других факторов, которые могут тебя таким образом определять. Я очень хорошо понимаю, о чем речь идет, потому что у меня со временем выработалось такое ощущение. Прямо сейчас я нахожусь даже не в Киеве, а в маленьком городе в полутора часах езды от него и отношусь к этому совершенно спокойно.
ЛИЗА: Во время карантина я была в родном городе и было ощущение, что многие преимущества центра перестали существовать и мир выровнялся.
КИРИЛЛ: У меня похожее номадное самоощущение. Я никогда не привязывался слишком сильно к местам, в которых находился, — воспринимал их как данность. То или иное место могло мне нравиться больше или меньше, но у меня не было никогда сверхидентификации ни с Москвой как со «столицей нашей родины», ни, наоборот, с Йошкар-Олой как периферией, откуда мне нужно вырваться. Или с Санкт-Петербургом, где я оказался, будучи вытолкнутым московской средой. Просто везде нащупываешь какие-то точки, возможности для существования, обрастаешь связями и немного пускаешь корни, но вместе с тем не закрепляешься до конца. И это такое ситуативное положение, которое меня, в принципе, не тяготит. Но при этом у меня нет и какой-либо тревоги, которая толкает в новые места.
ЛЕСЯ: Да, в новые места должна толкать не тревога. Если тебя тревога толкает в новые места, то ты в них так и не попадаешь. Толкать должно что-то другое…
КИРИЛЛ: Безусловно, я просто говорю, что часто источником и изначальным импульсом номадизма, желания переехать куда-то, является тревога: тебе хочется чего-то лучшего или кажется, что с переездом твои проблемы решатся. Что-то меняется, а что-то нет. В целом да, конечно, на путешествия, на перемену мест тебя должно толкать что-то другое.
Если тебя тревога толкает в новые места, то ты в них так и не попадаешь. Толкать должно что-то другое…
ФУРКАТ: Мне кажется, нормально тревожиться и передвигаться. Ну, ты ищешь дом, как собачка — передвигаешься, передвигаешься. Но я бы не стал говорить, что это какое-то неправильное состояние для оправдания постоянных перемещений. Тревога — это базовая штука, и какой-то двигатель в ней есть. Зачастую она приводит к положительным ситуациям, к позитивным.
ЛЕСЯ: Еще ведь очень часто говорят о тревожности колониального субъекта. Или о тревоге, возникающей у людей, которые знают, что их предки пережили геноциды, Холокост, какие-то вынужденные перемещения, как армяне или крымские татары, многие из которых были депортированы, кстати, в Узбекистан. Есть тревожность, которая проявляется и преследует тебя в зависимости от твоего происхождения.
БЕН: И я думаю, что во многих случаях такая тревога, связанная с принудительным перемещением или геноцидами, становится краеугольным камнем того, как человек себя идентифицирует и выражает. Она настолько глубоко укореняется во многих аспектах коллективного нарратива и в способах его выражения (музыке, литературе, кухне и т. д.), что даже те действия и произведения, которые прославляют твое происхождение, выходят несколько меланхоличными, с нотками тревоги. Вспоминается чеченский бард Имам Алимсултанов и его песня о депортациях «О черных днях поведали мне горы». Невероятная ода его народу, совершенно пленительная и при этом выражающая травму, которая стала почти неотъемлемой частью чеченской идентичности.
ФУРКАТ: Есть базовое чувство, что было все прекрасно, в какой-то момент «нагадили»… У меня есть это чувство, что было хорошо, а потом пришла какая-то цивилизация, и теперь нет естественного хода событий, нет дома. Наверное, да, это связано также с какими-то историческими травмами.
ЛЕСЯ: В результате всех моих размышлений об этом я избавилась от такой эсхатологии, от ощущения, что «нагадили», и стала отслеживать исторические ритмы, в которых ты уже теряешь возможность раз и навсегда определить, кто кому когда «нагадил». Это не какой-то момент, это множество моментов. И поэтому уже совершенно невозможно решить — да и неважно, — происходит ли Русское царство из Киева или нет.
ФУРКАТ: Киевская Русь — такой же конструкт, как и любой другой.
ЛЕСЯ: Как и Евразия.
ФУРКАТ: О чем мы еще хотели говорить?
ЛЕСЯ: Про экзотизацию. О чем мы считаем важным говорить в целом? Что мы хотим показывать? О чем спорим?
НАСТЯ: Возвращаясь к фотографии, меня беспокоит, что так или иначе основной корпус фотографических проектов чаще всего создается не внутри сообщества, а людьми, приезжающими извне. Многие из них очень хорошие — то, что сделал Икуру [Куваджима], например. Про интернат в Салехарде. Мне кажется, это в целом лучший проект о Ямало-Ненецком автономном округе из всех существующих. Но обычно проекты получаются либо очень личными, если автор работает изнутри, либо, если это внешний исследователь, со слишком большой дистанцией. Ты приходишь как другой и как другой смотришь на другого.
ЛЕСЯ: Думаю, это как раз говорит о той работе, которая должна сейчас проделываться. Есть возможность приглашать людей, которые будут делать что-то, скажем так, изнутри. Это стратегия, происходящая в том числе из феминизма: если мы делаем что-то автоматически, у нас получается 80 % мужчин и 20 % женщин — именно поэтому нам нужно приложить усилия, проделать работу для того, чтобы ситуация была более равноправной. Если мы делаем что-то автоматически, то так или иначе наш проект захватывают какие-то доминантные модели. Поэтому нужно прикладывать усилия и делать что-то с людьми на местах, приглашать людей, которых мы, быть может, не знаем достаточно хорошо. Но эту работу нужно проделывать, нужно находить людей, которые откроют новые ниши.
ФУРКАТ: Да, конечно, мне кажется, это единственный способ как-то расшатать сложившуюся в целом социологию производства знания, медиа. Необходимо осознанно относиться к тому, как ты выбираешь авторов, почему приглашаешь тех или иных людей. Пытаться не замыкаться на тех людях, которых ты знаешь, быть открытым — единственный способ выйти из этого порочного круга. Но то, что всегда исследователь приходит извне, — это глубокая исторически сложившаяся ситуация…
Необходимо осознанно относиться к тому, как ты выбираешь авторов, почему приглашаешь тех или иных людей
НАСТЯ: С одной стороны, да, но, с другой стороны, в гуманитарных науках сейчас есть куча активистских исследований и прочего. То, что касается визуальности, продолжает очень сильно отставать. А все, кто занимается визуальностью в академии, они все текстоцентричны, это сохраняется до сих пор: ты пытаешься разобрать изображение как текст, ты пытаешься расшифровать его так, как ты расшифровываешь устную речь или литературу, переводя ее в текст. Это серьезная проблема.
ЛЕСЯ: Иногда также важно принять и возможность позиции наблюдателя, когда какие-то вещи уже сделаны. Мне кажется, иногда деколониальный подход заключается также и в том, что ты признаешь существование сложной и неоднозначной истории колонизации, каких-то важных вещей, которые были сделаны теми, кого мы сегодня называем колонизаторами. Мне кажется, иногда нужно усложнять: это позволяет находить наиболее эффективные пути.
НАСТЯ: Я полностью согласна с тем, что ты говоришь, потому что если вспомнить об этнографических коллекциях, то они были собраны и попали в музеи на 90 % не самым адекватным путем. С точки зрения наших сегодняшних ценностей это все надо просто выкинуть. Или раздать в национальные музеи, где они будут продолжать лежать в запасниках. И никто никогда эти вещи не увидит и не проанализирует. Но их абсолютно точно нужно иначе описывать и рассматривать. Не надо отказываться от самого объекта, нужно просто придумать, как о нем по-другому рассказать.
ЛЕСЯ: И в этот рассказ включать историю его появления в том или ином месте — тогда получится какая-то полноценная картина. Наверное, этот разговор об обращении с музейными предметами очень точно накладывается на нашу задачу по работе с текстами и другими материалами в целом.
КИРИЛЛ: Ну, например, в рубрику, посвященную музейным предметам, которую мы задумали, можно вводить деколониальное измерение, рассказав о том, как тот или иной предмет попал в коллекцию. Попытаться вскрыть музеологический «черный ящик», чтобы показать, на каких выставках эта вещь экспонировалась и в каких контекстах предъявлялась посетителям. Понятно, что это большая работа, но это один из способов взаимодействовать с такого рода материалом. Таким образом эти тексты смогут стать содержательнее и не быть просто описаниями прикольных артефактов, которые мы нашли. Это не обязательно должен быть большой текст, но в нем должен присутствовать некий субверсивный элемент, какой-то сюжет, релевантный проблематике издания в целом.
ФУРКАТ: Недавно я начал собирать список архивов, которые были выведены из моей драгоценной родины и находятся сейчас за границей, — и немного прифигел от того, какое огромное количество институций хранит все эти вещи. Я не думаю, что там была проведена качественная научная работа о каждом объекте, что была как-то прослежена его история. Мне кажется, что все это просто гигантская гора никому не нужных вещей. Все это печально, да. Если мы попробуем найти какую-то точку, с которой можно к этой горе подступиться и начать там ковыряться, то это будет просто здорово. Потому что этих объектов и архивов просто гигантское количество! Это абсурдная ситуация, связанная с каким-то бюрократическим имперским и колониальным аппаратом, который решил все это складировать, и все это просто пылится там. Странная, абсурдная ситуация.
ЛЕСЯ: Это вообще удивительный импульс — куда-то поехать, набрать всякой всячины и вывезти. Кому это нужно? Какое странное желание!
БЕН: Ага, и вся эта колониальная клептомания продолжается до сих пор! Британский музей считается крупнейшим в мире пунктом приема наворованного, и объяснение всегда такое, что они эти объекты «спасают».
КИРИЛЛ: У нас еще в плане на сегодняшнюю беседу был вопрос, о чем мы спорим. Очень интересный, мне кажется.
НАСТЯ: Думаю, в основном споры возникают из-за того, что в каком-то смысле мы пытаемся перестраховаться. Например, что-то может нам казаться штампом и мы боимся, что кого-то обидим. С одной стороны, хочется не бояться, а с другой стороны, хочется подстраховаться. Не очень понятно, когда ты сам пытаешься свои штампованные представления пропихнуть и экзотизируешь какое-то явление.
КИРИЛЛ: И экзотизация — это тоже манипуляция. Мы знаем, какой эффект произведет изображение, например, верблюда, какие эмоции, какие ассоциации могут возникнуть у читателя в связи с ним, и просто запускаем этот механизм. Если возникают такие ситуации, это значит, что мы не проделываем дополнительной работы, а просто пользуемся «приемчиками».
ЛЕСЯ: К тому же, когда мы используем определенные изображения, работающие как клише, это размывает и ценность самого произведения, которое мы цитируем. Например, акварель с изображением гейши имеет свою ценность и историю, которую можно рассказать таким образом, чтобы сместить эти опасные клише. Чем они опасны? Они создают статичность смысла…
КИРИЛЛ: Выхолащивают его.
ЛЕСЯ: Да, они выхолащивают и делают его статичным. Не дают ему уйти от устоявшихся отношений власти. Поэтому, когда мы представляем что-то без дополнительной работы, может оказаться так, что мы совершаем двойное преступление. Мы не только выхолащиваем и останавливаем работу этого смысла, но и стираем значение какого-то произведения.
КИРИЛЛ: И оно воспринимается на уровне образов, которые вызывают уже заранее сформированную реакцию. Ты видишь гейшу и думаешь: Япония, эротизм и так далее.
ЛЕСЯ: На самом деле я с этим сталкивалась в разных смыслах. Бывает так, что ты общаешься с очень образованным человеком, который претендует на какие-то интеллектуальные выводы, на какую-то публичную роль, — но вся ваша коммуникация все время соскальзывает из-за этого восприятия тебя через клише. Бывает, что в другой стране разговариваешь с кем-то и человек не слышит того, что ты говоришь, потому что это прочитывает через призму своих собственных представлений о месте, откуда ты приехала. Так до сих пор бывает. Это не редкость, это, скорее, даже достаточно распространенная ситуация. Просто, пока ты находишься в привычных обстоятельствах, это незаметно. Как только ты попадаешь в какой-то другой контекст, ты сразу же оказываешься в этой ловушке. Поэтому ее очень сложно избежать, для этого тоже нужно прилагать дополнительные усилия.
БЕН: И я думаю, что это как раз говорит о важности усилий, необходимых для того, чтобы надлежащим образом оформить, контекстуализировать и/или рецентрировать тот или иной элемент или тему. Вначале необходимо распознать существующие ловушки и последствия нехватки того дополнительного труда, о котором говорит Леся, а затем сформировать стратегии, которые помогут нам различить возможную экзотизацию и направить усилия на ее устранение — либо напрямую вычеркивая возможность ее возникновения, либо изменяя способ повествования и таким образом ограничивая ее.
ФУРКАТ: Сложный момент есть с тем, что экзотизация — это, скорее, воспроизводство образов со знаком минус. Когда образы могут провоцировать людей на некие предрассудки, расизм, ксенофобию. Но, мне кажется, с этим нужно быть осторожным. Потому что, когда ты показываешь произведения искусства, образцы культуры, здесь сложно говорить об экзотизации. Наоборот, ты показываешь достояние определенных народов.
КИРИЛЛ: Отчасти я согласен, но, мне кажется, это вопрос подачи. В каком-то смысле это морализм — утверждать, что если образ работает негативно, то его использовать нельзя, а если положительно, то можно. Это тоже странно, нужно стараться избегать такого проскальзывания и целеполагания.
Там, где есть эта сцепка, этот интимный контакт и это взаимное вовлечение, нет проскальзывания и не может возникнуть ксенофобии, которая процветает в лени и замкнутости
ФУРКАТ: Ты избегаешь этого, но именно для того, чтобы не множить предрассудки, не множить расизм и ксенофобию.
КИРИЛЛ: В итоге да, но для меня важнее, чтобы мое сознание и сознание тех, к кому я обращаюсь, не проскальзывало. Сложный материал, будь то текст или художественное произведение, требует усилий по распутыванию его смысловых и эмоциональных связей от всех людей, вовлеченных в процесс его производства или потребления. Так возникает возможность для встречи тех, кто ищет, — и это мне кажется более важным, чем абстрактные и далекие цели предотвращения расизма, ксенофобии или чего-то еще. Потому что, на мой взгляд, там, где есть эта сцепка, этот интимный контакт и это взаимное вовлечение, нет проскальзывания и не может возникнуть ксенофобии, которая процветает в лени и замкнутости.
ЛЕСЯ: Если не происходит искажения и уплощения смысла, тогда не будет и насилия, которое начинается в сфере коммуникации. Насилие рождается из ложного знания.
КИРИЛЛ: Опять же, возвращаясь к экзотизации, некоторые изображения уже настолько отягощены контекстом помимо чьей-либо воли, что простая их демонстрация тянет за собой весь этот контекст. Ты ничего не можешь с этим поделать, тебе нужно проделать дополнительную работу деконструкции. Чтобы не происходило этого уплощения смысла, нужно сначала демонтировать прежний контекст, а потом его заново сконструировать.
ФУРКАТ: Мне кажется, это было актуально, когда набор образов был намного меньше и медиа воспроизводили какие-то клише. Но сейчас, когда этих изображений в интернете миллиарды, мне кажется, людям все сложнее навязывать клише.
КИРИЛЛ: Мне кажется, наоборот. Из-за увеличенных скоростей и погони за рентабельностью и социальным капиталом производители любого контента все больше и больше прибегают к манипулятивным приемам: кликбейт в интернет-медиа, скримеры в фильмах-хоррорах. И это вопрос не тупости, а инертности, в каком-то смысле психической нечувствительности к определенным вещам. Когда ты как редактор, или фоторедактор, или автор, или художник не совершаешь дополнительной работы по реконтекстуализации изображений, образов, чего угодно, то ты эту чувствительность не взращиваешь. Да и не ищешь встречи, наверное.
НАСТЯ: В общем, чтобы не бояться экзотизации, всегда нужно просто подумать головой сначала.
КИРИЛЛ: Думай, что за историю ты рассказываешь, показывая этого верблюда…
Редактор новостей и специальных материалов EastEast. Независимый исследователь современного искусства арабского региона. Автор телеграм-канала non-acid arab. Окончила РГГУ по специальности востоковедение с арабским языком.
Редактор новостей и материалов про музыку. Экспериментальный музыкант, композитор и музыковед, сооснователь коллектива Mountains of Tongues. Написал саундтреки для нескольких независимых фильмов и регулярно выступает на фестивалях и дает концерты по всему Кавказу. Проводит ежегодный фестиваль Caucasus All Frequency и ведет одноименный подкаст.
Менеджер по связям с общественностью и работе с партнерами,
редактор EastEast. Родилась в Киеве и живет в Берлине. Изучала китайскую философию, работает в культуре и PR.
Главный редактор EastEast, независимый куратор, исследователь и режиссер. Сооснователь syg.ma — открытой платформы для публикаций текстов об обществе и искусстве. В 2023 году он поступил на Ph.D. программу кафердры славянских и евразийский языков и культур Йельского университета.
Журналистка и редактор дистрибуции, живет и работает в Москве. Закончила магистерскую программу «Прикладная культурология» в НИУ ВШЭ, работала автором и редактором в Wonderzine.
Ответственный секретарь редакции EastEast. Изучал финансы в Российском экономическом университете им. Плеханова и философскую антропологию в Российском государственном гуманитарном университете. Участник музыкальных сообществ SHIT HAPPENS и SEC.